Форма входа

Поиск

Друзья сайта

  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz
  • Статистика


    Онлайн всего: 1
    Гостей: 1
    Пользователей: 0
    Суббота, 27.04.2024, 00:34
    Приветствую Вас Гость
    Главная | Регистрация | Вход | RSS

    Владимир Андреев. Проза

    Паэлья (продолжение)

     
      Почему-то самое яркое воспоминание от Гамбурга — это утро в загородном доме, длинный деревянный стол, рядом со мной Шура Дементьев, напротив Илья с шефом. У плиты хозяйка. Я сижу и медленно ем белоснежное вареное яйцо…
      Потом — Франция: виноградники в утренней дымке, изумрудные пастбища до самого горизонта, аккуратные домики с цветочными горшками у порога, пятнистые стволы платанов, беломраморный покой сельских кладбищ — и легкая, изящная гармония во всем, что видит глаз...
      Французская полиция внимательна, предупредительна и галантно-вежлива:
      — Бонжур, месье.
      — Бонжур.
      — Во папье, сильвупле!
      Тоже красиво, хотя по-испански звучнее: документасьон.
      — Вуаля.
      — Мерси.
      — А теперь, сильвупле, поднимите руки, вот так, месье…
      — Вуаля.
      — Мерси. А теперь, месье, повернитесь задом и, если вам не трудно, наклонитесь. Да-да, правильно, руки к стене: так будет легче стоять, месье.
      — Мерси.
      — Это вам мерси. Ну, вот и все… О’ревуар, бон вуаяж, месье.
      — Возьмите матрешечку…
      — О, нет, мерси, месье, еще раз о’ревуар!
      В Пиренеях я видел, как рождаются облака. Туман со склонов гор медленно и торжественно перетекает в небо. У здешних жителей непременно должен быть миф о том, что мир покоится в гигантской перламутровой раковине. Под ногами мягкий мох в снегу, рядом тоненькая елка. Внизу три маленькие черные фигурки — что-то нарезают, о чем-то спорят, хохочут... До горизонта — лоскутное одеяло в дымке, а над самым краем земли — пламя на полнеба. Нет, и их проняло: встали, смотрят. Ну что сказать? Красота — она и есть красота.
     
    * * *
     
      Что такое десять дней! Когда шеф выруливал с мадридской выставки, чтобы погнать по шоссе к французской границе, мне казалось, будто это катафалк с кистями медленно катит на кладбище.
      ...В горах тоска ушла. Вновь что-то необъяснимое обрывает сердце и стискивает горло. Впереди тайные ночёвки в частном лесу под Лионом и почти игрушечный "Отель искусств" в Тулузе, под сводами которого редкий жилец не вообразит себя Бодлером. И снова шумный зал, индийцы с коврами и медными Шивами, африканцы с масками и слониками из малахита, бразильцы, у которых рубины с изумрудами на прилавках — горстями, как у наших бабок клюква...
     
    * * *
     
      —Ты знаешь, старик, у нас в Перу все дешевле, чем здесь, так я раньше целый год жил на выручку только с одной ярмарки. Теперь живу в Марселе — надо крутиться.
      Хулио продает статуэтки, которые изображают различных животных в момент совокупления. Его бронзовый индейский профиль невозмутимо царит над глиняной оргией, придавая ей некую сакральность.
      Мимо вальяжно шествуют вербовщики из Иностранного легиона: бежевая униформа, в руках листовки; ровный, уверенный тон:
      — Наша штаб-квартира в Марселе, месье, мы вас ждем, вы не пожалеете.
      Хулио саркастически усмехается:
      — Не слушайте вы никаких легионеров: отправят воевать куда-нибудь в Чад…
      Вербовщики кладут листовку на прилавок и удаляются.
      Хулио берет меня за плечо: — Не читай. Пошли лучше на дегустацию! Илья один справится.
      В соседнем зале толпятся ценители французских вин. Дегустация проходит без лишних разговоров: подходи, наливай, пей. Мы и пьем. Это что! В поза­прошлом году мы с шефом проезжали Нюи-Сан-Жорж — там вообще пейзаж бредовый: вдоль дороги старинные дома, у каждого дома бочка, на бочке огромная бутыль и стакан. И никого вокруг — только платаны зеленеют...
      Не было печали: жили мы с Ильей спокойно в отеле с белыми занавесками и цветами в коридоре, завтракали кофе с круассанами, кормили хлебом рыбу, косяками стоявшую в реке; бродили под каменными мостами, глядя, как безмолвной тенью уходит в угасающее лиловое небо силуэт собора; поднимались ночью по скрипящим ступенькам к себе в комнату — и засыпали на широченных кроватях, вдыхая, как в детстве, запах отутюженных простыней.
      А потом из Лиона вернулись шеф с Шурой Дементьевым. Шеф объявил, что разъехаться по разным ярмаркам не получится: везде требуют предоплату, а начального капитала хватило только на Мадрид.
      И вот — все вокруг торгуют по одному или по два, а мы с Ильей и Шурой стоим за прилавком в шеренгу. Шеф, теребя бородку, мечется по залу, о чем-то думает, недобро на нас косится. А мы исподлобья поглядываем на него. Покупатель подходит — кланяемся ему этаким змей-горынычем: бонжур, дескать, месье. Вчера один местный житель спросил, из какого металла солдатики. Минут пять все трио на разные голоса изображало по-французски слово «олово»: «этан», «этэн», «этэ» — в общем, и так и этак… Он так ничего и не понял. По-французски надо говорить или правильно, или никак.
      Шура Дементьев задумчиво разбирает содержание очередной листовки, оставленной на прилавке легионерами.
      — Шура, пойдешь с нами на дегустацию?
      Вместо ответа Дементьев достает из-под прилавка пятилитровую канистру красного. Такие канистры непременно с паштетом на закуску он покупает в супермаркетах с самого Лиона. Это там, под Лионом, каждую ночь мы загоняли машину куда-нибудь в лесок, включали свет, вскрывали банку и канистру. Шеф рылся в кассетах, ставил Хулио Иглесиаса, которого мы с ним когда-то купили в Барселоне, — и заводил незатейливый мужской разговор. От вина по телу вниз шло тепло, паштет вызывал ощущение блаженства и житейской стабильности, музыка дополняла букет легкой тоской, полицейская мигалка за окном как бы говорила: цени прекрасные мгновенья…
      — Во папье, сильвупле.
     
    * * *
     
      — Ирина Георгиевна, что это за чудо?
      —Яйцо, фаршированное тунцом. В рыбу чуть-чуть оливкового масла добавить надо.
      Дом Ирины Георгиевны такой же чистый и аккуратный, как тот, что под Гамбургом. Вокруг — кусты желтой акации. Из окна — Тулуза, как на ладони. На стене портрет отца — русского генерала, который поверил большевикам, вернулся на Родину и был расстрелян.
      Рассказываю, что старик, который три дня ходил вокруг и ничего не покупал, а только плакал, глядя на нас, — тоже оказался русским. Его родители до самой смерти не хотели покупать дом, жили в гостинице: верили, что вот-вот вернутся…
      — Знаете, что… у вас дома есть Библия? Вот, возьмите. Храни вас Господь…
      Шеф необыкновенно задумчив. Наконец наклоняется ко мне:
      — Интересно, а у нее можно оставить товар?
     
    * * *
     
      Сегодня возвращаемся с Хулио в зал, а за прилавком никого нет. Подошли ближе — Ильи макушка из-за матрешек торчит. Обалдели совсем: покупатели тут же стоят, а они во главе с шефом уселись на пол и разливают из канистры! Француз им: «Пардон, экскузэ муа». Дементьев встает, начинает что-то объяснять и выделывать при этом пассы беломориной, будто приглашая посмотреть, во что она сейчас превратится. Как ни воспитываю, толку мало. Шеф — тот вообще меня подначивает: как идем вместе по чистенькому тротуару — обязательно плюнет, а на ночь машину загоняет то в частный лес, то вообще в чей-нибудь двор. Презрение к развитому капитализму так выражает. А недавно остановился среди кустов, прямо напротив чьего-то окошка, и тарахтит мотором. Ставни тихонько открываются, и оттуда осторожно бабуля в чепце и очках выглядывает — прямо будто из сказки про Красную Шапочку. Домик аккуратный, розы везде. Бабушка смотрит и ничего не понимает, а этот тип уже паштет намазывает да командует: «Шуренций, наливай!» Меня аж подбросило. Я и говорю: по праву человека, живущего в парадной, где каждый вечер гадят все кому не лень, я требую отсюда убраться!!! Шеф заколебался было, но тут Илья меня поддержал, и мы задним ходом тот цветник покинули.
      А утром меня разбудили собаки. Вокруг туман, в метре от машины уже ничего не видно — только лай со всех сторон. Никто и не думает просыпаться. Я достаю из чемодана «Жизнь Вивекананды». Сижу читаю. Часа через два народ зашевелился. Шеф первым голову поднял, взлохмаченный весь, принюхался, властно салон взором окинул и спрашивает:
      — Ну? Кто опять навонял? Илюха, ты, что ли?
      Илья молчит затравленно. А туман рассеялся, смотрим: машина всеми четырьмя колесами — на огромной куче навоза. Я решил, что это какой-то знак, — и не ошибся.
     
      — Ну всё, мужики. Работы больше нет. Стенды оплачивать нечем. В общем, в Италии я сам справлюсь, а вы дуйте домой…
      Не обмануло предчувствие…
      — Это каким же образом, начальник?
      — Каким-каким… Автостопом! В первый раз, что ли?
      А вокруг голосов сотни, будто прибой шумит и галька туда-сюда, музыка где-то вдали — и отсюда такое внутреннее успокоение и одновременно легкое щемящее чувство, будто все это хрупко, иллюзорно…
      — Знаешь, дорогой, ты нас сюда затащил, — три месяца путешествий, Париж, Люксембург, Брюссель, по полторы тысячи баксов каждому! — ты и вытаскивай…
      — Мужики, не могу: у меня срок действия «зеленой карты» истек — даже с места не двинуться.
      — Падла ты, больше никто…
      Заработать мы успели по шестьсот франков, иными словами, по сотне долларов. Илья, побурчав про себя, возражать шефу не стал. Деньги для жены я отправил с ним.
     
    * * *
     
      — Слушайте, вы все должны требовать у этого козла неустойку. Вот ведь сукин сын, а? Требуйте с него по тысяче долларов!
      — Послушай, Хулио, во-первых, не такие мы люди, а во-вторых, хрен с этого жулика стребуешь. Мне тут пришло в голову: я в Мадриде говорил с местной публикой — у них на сборе фруктов можно в день зарабатывать по тридцать—сорок долларов! Апельсины отошли — персики поспевают, потом дыни и так далее. Так народ и кочует. К осени перебирается сюда на виноградники.
      — Знаю я все это. Только надо знать, куда ехать. Хотя бы сначала.
      — Я тут познакомился с одной девушкой из Валенсии. Тоже на выставке работает. Она обещала позвонить коллеге: у его дяди своя ферма. Там нужны люди.
      — Ты едешь один?
      — Нет. Александр тоже хочет.
      — Двоих вас никто через Пиренеи не повезет. Да и там тоже вряд ли кто возьмет. Попробуйте, конечно. Только не стойте вместе на дороге. И вот еще что: до Валенсии вам тоже сразу не добраться. Наберите на ярмарке картонок, сделайте таблички: Таррагона, Кастельон и так далее. Побольше табличек сделайте. Километров двадцать вас в любом случае провезут, а там вылезайте и ловите новую. До Барселоны вас добросят. Пойдем, познакомлю с племянником.
      Транспорт у Амару, племянника Хулио, был точь-в-точь как у нас, только кузов от кабины был отделен перегородкой. Договорились, что я сяду рядом с водителем… Перуанец деловито захлопнул дверцы кузова и одним прыжком вскочил в кабину. Стали выезжать за ворота. Путь преградил французский таможенник:
      — Откройте кузов, пожалуйста.
      — Дьявол… Амару спрыгнул на землю, обошел машину, рывком распахнул дверцы. Таможенник сунулся было внутрь, но тут же отпрянул. Из темноты на него смотрели глаза оборотня, в каждом из которых плясал тонкий оранжевый отблеск горящей беломорины. Оборотень лежал на цветных тюках с бельём.
      — Ладно, проезжайте. Амару вырулил на шоссе.
      — Амиго, я тебя везу — что же ты молчишь? Ты должен меня развлекать: это правило. Расскажи что-нибудь. Ты чем раньше занимался?
      Что же и как тебе рассказать, Амару? С чего начать? Воспоминания упрямо не желают следовать хронологии, они даже не хотят выстроиться в ряд, а складываются в причудливый узор, будто бросая мне какой-то вызов.
     
    * * *
     
      В таможню я пришел после полугода поисков работы. Распределение тогда сделали свободным — иди куда хочешь. Я, пока на дипломе сидел, обошел всё, что мог: преподаватели испанского не нужны, учителя французского не нужны, деревня вакансий не предлагает, «Интурист» блатниками забит. Тут в деканат звонит начальник таможни: хотим, дескать, повысить уровень обслуживания клиентов — пришлите людей со знанием языков. Мы и пошли: трое с испанским, один с английским. Думали, будем переводчиками. Не тут-то было… Выдали нам по комбинезону и фуражке, сказали шить форму. А пока по территории порта мы ходили кто в чем — и в фуражках. Это как в Штатах: повесь себе жетон шерифа, мягко говоря, на плавки — и можешь кого хочешь арестовать.
      Желания кого-либо арестовать у меня не возникало — как, впрочем, и заниматься тем, что входило в обязанности: ходить по причалам и складам, составляя акты по поводу нарушений правил осуществления грузовых операций и складирования груза.
      — Ну давайте посмотрим, что вы тут сочинили. Так… Мною, инспектором таможни таким-то, составлен настоящий акт о том, что… Опять! Да не о том, а в том! Настоящий акт составлен в том, что… Я же давал вам читать образцы…
      — Ну почему же «в том»? Ведь я пишу о чем-то, а не в чем-то… В кабинете пишу… В штанах пишу… Но акт — о чем.
      — Это вы роман будете писать «о чем». Или поэму. А таможенный акт, запомните, составляется «в чем».
      — Вы меня простите, но мне легче написать поэму об этих двадцати трех ящиках лука, упавших за борт, чем составить акт.
      — А вот этого не надо! Не хватало нам еще поэтов в таможне! У нас тут, знаете ли, суровая проза…
     
      — Товарищи, тема сегодняшнего собрания — фактическое отсутствие показателей в работе. Иначе говоря, коллектив таможни получает зарплату ни за что! Где контрабанда? Где, я вас спрашиваю?! Что мы напишем в годовом отчете?!
      — Виктор Иванович, вы сами неоднократно говорили, что наша первостепенная цель — профилактика правонарушений. Разве их отсутствие не является ярким доказательством нашей активной профилактической работы? Я не знаю, почему моряки ничего не прячут, — может быть, опасаются таможни, а может быть, становятся всё сознательнее. Но очевидно одно: если бы мы с каждым кварталом задерживали все больше контрабанды, это говорило бы о неэффективности нашей профилактической работы.
      — Демагогия! Прятали — и будут прятать! А вы просто не хотите искать! Набрали болтунов на работу…
     
      Поэму я все-таки написал — для новогодней стенгазеты. Навеянная творчеством Ляписа-Трубецкого, она начиналась так:  "Служил Гаврила в Лентаможне. Инспектором Гаврила был…" 
      В газету поэма не попала, а имя мое было напрочь забыто, ибо я на два с лишним года стал Гаврилой.
      — Гаврила, у тебя как с головой? Ты кого задержал?
      — Мужика.
      — Нет, только подумать: стоят у трапа двести человек, так он не кого-нибудь, а владельца пароходной компании из очереди выдергивает — и на досмотр приглашает!
      — Так откуда же мне это знать? Стоит мужичонка в джинсах, какие-то консервы к груди прижимает, по сторонам озирается. Ясно дело — контрабанду тащит.
     
      — Вы догадываетесь, зачем я вас вызвал?
      — Не могу знать, Виктор Иванович!
      — Бросьте вы это… Я хочу у вас спросить вот что. О чем, по-вашему, думают иностранные гости, глядя на таможенника с бородой и с волосами до плеч?
      — Они думают, Виктор Иванович, о том же, о чем думаете вы, глядя на портрет, который висит у вас над головой.
      Над головой начальника — портрет Карла Маркса.
      — Кстати, что у вас там опять за скандал был?
      — Так а как же не быть скандалу? Который раз уже: идет мимо человек, несет на плече огромную коробку. Написано «Мальборо». А за ним вышагивает товарищ в сером костюме. Я тому, который с коробкой, говорю: предъявите, пожалуйста, документы на багаж. А товарищ мне красную книжечку под нос и говорит спокойно: это со мной. И это уже не первый раз — то сигареты, то виски проносят.
      — Но вы же понимаете, что это им нужно для спецопераций.
      — Знаете, Виктор Иванович, пусть они тогда предъявляют не красные книжки, а документы, удостоверяющие право на ввоз такого-то количества такого-то груза. Для кого и для чего, меня не интересует. Пусть пишут там что угодно: хоть для детского сада, хоть для родильного дома, — но чтоб я документ видел на этот груз. А книжечку мне в нос совать не надо.
     
      На подпольный концерт «Аквариума» я пришел прямо с работы, в новенькой серой форме с петлицами. Да и какая разница, в чем я, если кругом все свои. Явился и плюхнулся прямо в середину зала. Подпольщики остолбенели. Концерт слушали с напряженным вниманием… В перерыве кто-то вежливо по­интересовался, чем вызван интерес прокуратуры к столь мирному мероприятию. Да вы что, чуваки?! У прокуратуры совсем не такая форма: она у них черная!
     
      Бальзам на раны: пьяный мужик на улице поздравил с Днем лесника...
     
      Бывший однокурсник приехал из Индии, подарил медную бляшку на шнурке.
      — Что это там написано?
      — Харе Кришна.
      Стал надевать под форму, чтобы не звереть...
      — Это десятый склад? Таможня беспокоит. Мы к вам послали инспектора, а он куда-то пропал…
      — Сидит, сидит, касатик. У нас он. На флейте играет. А мы все слушаем…
     
      Ранним летним утром от причала отходил южноамериканский сухогруз. Он медленно и бесшумно рассекал зеркало воды, в котором отражалось рассветное зарево, и казалось, будто он плывет в расплавленном металле. На палубе двое темнокожих матросов, тихо переговариваясь, сворачивали трос. Я стоял на причале в своей серой, пропахшей потом и мазутом форме — и мне хотелось торжественно спустить на воду свой портфель с печатями и бланками таможенных документов, а затем броситься на стальную опору подъемного крана — и грызть ее…
     
      — Почему вы решили уйти?
      — Мне двадцать четыре, Виктор Иванович. И мне стыдно, когда седые люди ведут себя со мной, будто я учитель, а они школьники. Нельзя начинать свою жизнь с должности надзирателя. Еще неизвестно, как я сам повел бы себя на месте людей, действия которых контролирую…
      — Так что же, набирать в таможню только пенсионеров?
     
    * * *
     
      — Hola!, profesor.
      Profesor по-испански не профессор, а просто преподаватель. Но все равно звучит солидно. Хотя студенты — мои ровесники, а некоторые и старше. Я преподаю им русский язык.
      — Это стол.
      Вероятно, именно с таким видом Моисей указывал евреям на скрижали с заповедями.
      — А это стул.
      Нестройный хор, будто текст торжественной присяги, выводит свои первые слова по-русски.
      — Это стол?
      — Да-а, это сто-ол.
      — А это стол?
      — Не-ет, это не сто-ол, это сту-ул.
      В моей первой группе восемь гвинейцев, два тунисца и чилиец. Я знаю, как поздороваться по-арабски, спросить о делах на языке пулар и попрощаться на языке сусу. Свои беды и несчастья мне несут на французском. После уроков шумная братия затаскивает меня к себе в общежитие. Двери комнат открыты. Рядом с номерами комнат наклеены бумажные флажки: Сирия, Лаос, Эквадор, Конго… Отовсюду доносятся звуки музыки и ароматы традиционных блюд. Арабы угощают меня жареной говядиной и рассказывают о своей борьбе с Израилем.
      — Ешьте черный хлеб, преподаватель. От него становятся крепче мускулы.
      Латиноамериканцы готовят куру в томате с рисом и рассказывают о транснациональных компаниях, которые все скупили и платят местным рабочим гроши.
      — Профе, выпьете с нами рюмочку?
      В общежитии сухой закон, поэтому соглашаться с первого раза неприлично.
      — Фаусто, что за песню вы пели на последнем вечере?
      Темнокожий доминиканец берет гитару, настраивает ее и поставленным голосом начинает:
     
      Женщина! Если ты умеешь говорить с Богом,
      Спроси у Него, было ли в моей жизни хотя бы одно мгновенье,
      Когда я не преклонялся перед тобою….
     
      —Кстати, профе, я написал письмо своей невесте — вы не могли бы перевести его на русский?
      Латиноамериканцы всех своих девушек называют невестами. Я беру письмо и пробегаю его глазами. Оно написано тем же стилем, что и песня, которую Фаусто только что пел.
      — Фаусто, давайте напишем попроще.
      — Почему попроще?!
      — Нас учили при переводе с испанского немного «сушить» текст.
      — Не надо ничего сушить! Она поймет и так: она любит меня…
      — Хорошо-хорошо, не будем ничего сушить. Записывайте: «Любимый цветок моей души…»
     
     * * *
     
      — Насколько я помню, во время нашей первой беседы, когда вы пришли устраиваться к нам в институт, вы не отказывались от возможности сотрудничества с… э-э… фирмой.
      — Я помню наш разговор: я сказал, что, если мне станет известно об угрозе безопасности страны, я информирую вас.
      — Ну?
      — Пока о такой угрозе мне ничего не известно.
      — А вы ведь и не стараетесь ничего о ней узнать. А между тем работаете на переднем крае идеологической борьбы.
      — Что вы от меня хотите?
      — В данный момент фирму интересует, что говорят преподаватели факультета о двадцать шестом съезде КПСС. — Стальной, экстатический взгляд прямо в глаза. — Запомните, мы всегда можем найти такого же профессионала, как вы, только еще и гражданина своей Родины.
      И нашли-таки.
     
    * * *
     
      Каждый раз, когда я устраиваюсь на новую работу, то перво-наперво иду посмотреть, в каком состоянии буфет. Это святое. Такого буфета, как в Консерватории, я не видел нигде. Какой там был мясной салат! А котлеты какие! Стоишь в очереди с подносом, а впереди тебя — Арвид Янсонс. И ты сам невольно принимаешь трепетно-вдохновенный вид и даже слово «солянка» произносишь, слегка прокашлявшись, мелодичным баритоном.
      А главное — все звучит. Звучит!!! Читает студент стенгазету в коридоре — непременно играет при этом на валторне. Идет по коридору — дует в тромбон. Ну а если сидит в одиночестве на лестничной площадке, значит, у него в руке смычок, которым он водит по струнам виолончели... Во всех аудиториях — рояли, которые меланхолично переговариваются друг с другом.
      Мы с дирижером из Эквадора переводим на испанский хоровую партитуру. В распахнутые окна врывается синева, хлопанье голубиных крыльев и слепящее золото куполов…
      Остановись, мгновенье! Здесь есть все, что нужно нормальному человеку и для глаз и для ушей, а главное — полная свобода...
      Нет только постоянной работы.
      В одной из школ оказалось вакантным место учителя испанского языка. Школа — отдельная тема, отдельная жизнь. И великая тайна.
      Скажу только, что поначалу дети ходили за мной хвостом, а потом я понял, что больше мне сказать им нечего. Врать не хотелось, а на самообразование не хватало ни времени, ни сил.
      Спустя три года я направился к психотерапевту.
      Психотерапевт посмотрел на меня, выслушал и сказал:
      — Предписание вам такое: меньше читать, больше гулять.
      — Так я потому и пришел, что совсем не могу читать. Глаза все время по одной строчке туда-сюда бегают, а сам думаю о постороннем. Страницу переверну — ни черта не помню, о чем только что читал.
      — А зачем вам читать?
      — Чтобы больше знать.
      — А зачем больше знать?
      — Ну как… Я же учитель. Учитель каждый день должен давать детям новое. А потом... я хочу изменить что-то в этом мире…
      — Стоп. Пойдете в кабинет к главврачу — об этом ни слова.
      — Почему? Разве Достоевский не хотел изменить мир? А Толстой, Чехов?
      — Я вас прекрасно понимаю. Это вполне нормальное желание. Но в кабинете у врача об этом говорить ни к чему. Это вам дружеский совет.
      Я пришел к главврачу и уселся боком к нему, ухватившись за край стола и глядя на своего визави почти из-под локтя. Душка-доктор толково объяснил мне, что менять нужно не мир, а собственную жизнь:
      — Значит, никак страницу осилить не можете? Дорогой мой, а вы знаете, какие в нашей с вами книге самые важные страницы? Я вам подскажу: работа и семья. Стало быть, вам следует найти такую работу, чтобы ноги на нее сами несли, — и жениться. И все встанет на свои места. И читайте себе, пока все на свете не узнаете…
     
      «Я становлюсь всё старше, а знаю всё меньше и меньше», - сказал поэт. Два года спустя я вернулся в школу, однако обнаружил, что всё меньше знаю, чему и как учить. А пока моим пристанищем стал книжный магазин на Литейном, наискосок от «Сайгона». Нервы успокоились. Да и чего ж им не успокоиться: торчишь за прилавком, как ворона на суку, и смотришь весь день на краешек голубого неба над полками в витрине. Сбегаешь в «Сайгон», попьешь кофе, покуришь на углу c хиппарями — и опять на свой шесток…
      — Ну что, девушка, я могу вам порекомендовать? Вот, поэзия Антонио Мачадо, поколение 98 года, — знаете, наверное, да? — Хуан Рамон Хименес, Рамон дель Валье Инклан… Да… ну так вот. Дон Антонио был учителем французского языка, ставил всем только четверки и пятерки, дети его любили… В детстве ему пообещали, что возьмут его в морское путешествие, а оно не состоялось, поэтому он до конца дней мечтал о путешествиях. Он был очень застенчивым человеком, женился в тридцать один год на шестнадцатилетней девушке, а она через год умерла от чахотки. И он всю жизнь писал ей стихи… Вот, посмотрите на этой страничке:
     
    No te verán mis ojos,
       Mi corazón te aguarda.
     
      Значит: «Мои глаза тебя не увидят, ждет тебя мое сердце»… Вы на каком курсе? На первом? Ну вот... Это как раз для вас…
      Растроганная девушка берет одну книгу себе, другую — подруге.
      Некто с прибалтийским акцентом:
      — Молодой человек, за границей вы были бы миллионером. — И, чуть наклонившись, со значением: — Вы меня поняли?
      Не только понял, но и поверил, дурак.
      Через полгода я уже умел заворачивать одновременно каждой рукой по книге, подменять кассира, бойко называть цену любой книги по-немецки, а ежели был в галстуке, то и выслушивать под видом директора жалобы на своих коллег.
      — Мы разберемся… Я вам обещаю, этот продавец понесет наказание.
      — Вы уж разберитесь, товарищ директор, а то ведь нельзя же так…
      — Обязательно! Больше это безобразие не повторится. Приношу вам извинения — заходите к нам почаще, не стесняйтесь. — И продавщице:
      — Как же так, Валентина Ивановна?
      Коллега смотрит на меня виновато:
      — Недоразумение вышло, товарищ директор…
      А что, не стать ли мне когда-нибудь и директором? Почему я еще ни разу не был директором?!
      Одно из самых известных стихотворений Мачадо, навеянное ему Верленом, — о деревянных лошадках детства. Каждый раз, когда я перечитываю его, мне приходит в голову образ: жизнь — карусель, где у каждого своя лошадка. Ее надо правильно выбрать и быстрее на нее вскочить. Сядешь на чужую — либо слетишь, либо измучаешься... Не сядешь ни на какую — так и будешь стоять беспомощно с краю или метаться без толку туда-сюда…
      И хочется, пусть перед самым концом, но усесться в деревянное седло и обнять руками гладкую, блестящую шею…  
      В тридцать один год я женился. Она была десятью годами моложе. Раз в две недели я ездил к ней на выходные в Москву. Через год развелись. Я навсегда бросил писать стихи...  
      Однажды в магазин вошли два монгола в военной форме. Осмотрели отдел, купили пару книг. Когда я заворачивал им покупку, один из них с легким поклоном положил на стол маленькую настенную маску. Это был дхармапала, хранитель буддийского Учения, по имени Махакала.
      Буддийское учение говорит: мир, каким ты его воспринимаешь, — порождение твоего сознания; если хочешь изменить мир, измени свое сознание: за­гляни внутрь себя, пойми суть своей природы, откажись от страстей, вызывающих страдания, но сострадай чужой боли, постигая единство сущего. Это — путь Просветления. Не успеешь — продолжай идти к цели в следующей жизни. И так пока не достигнешь конечного освобождения…
      Вероятно, это был еще и знак, но с учением о Пути я тогда знаком не был и знака не понял. Мало того, оказавшись на мели, даже пытался этого Махакалу толкнуть по недорогой цене. Слава богу, никто им не заинтересовался. А то ведь всякое могло приключиться…
     
    * * *