— Месье, к сожалению, ваши паспорта все еще не готовы.
— Мадемуазель, а можно мы заберем их на денек, а то нас уже задерживали в Барселоне…
— Хватит любезничать — на пароход опоздаем!
— Шеф, стой!
— Чего еще?
Двое старых рыбаков неторопливо смолят лодку. От библейских пророков их отличают только клетчатые кепки. Щеки в крупных морщинах, нижняя губа скорбно выдается вперед.
— Извините за беспокойство, сеньоры, где тут можно искупаться? Плоская кисть уверенно оставляет на днище лодки широкую черную полосу.
— Сеньор, кто входит в эти воды, никогда не выходит обратно.
Переезжали через границу ночью. С испанской стороны никого не оказалось. А с французской сидит в будке пограничник и что-то читает. Я шефу: давай быстро! Он мне: нет, по закону надо остановиться, дождаться, пока он махнет рукой, и тогда проезжать. Я ему: по закону надо визы иметь — поехали, я сказал! Шеф: нет-нет, надо медленно… Пограничник начал поднимать голову. Я ору: давай!!! Шеф шепчет: сейчас, сейчас… Пограничник закрыл книгу. Быстрее!!! Шеф ударил по газам, и нас поглотила ночь.
Просто так Франция к себе не пускает. Не успели проехать и километра — ба-бах!!! — молния через все небо, и ураганный ливень — такой, что в двух шагах ничего не видно. Заночевали в лесу, а утром выехали на автобан, где никто никогда не проверяет, — и за полдня добрались до Германии.
Проболтались мы с шефом почти месяц. И на таможне я его выручал, и c полицией переговоры вел, и штурманом служил, и в гостинице телепередачи до четырех утра переводил. И что вы думаете? Я ему остался должен! Процент от продажи получился низким, а стоимость выпитого мной кофе — высокой. Единственным моим утешением стало шерстяное пальто — подарок старика, который жил по соседству с домом, где мы ночевали. Он как узнал, что приехали люди из России, пошел и принес одежду. Шеф себе сразу куртку ухватил, а мне досталось пальто.
И все-таки есть на свете правда! В Киле, перед самой посадкой на «Анну Каренину», шефа задержала уже немецкая таможня, разгадавшая очередной его хитрый план. Что там, как там, кто был прав — не знаю, но только на пароход уже трап втащили, а шеф все свой шаманский танец исполняет да руки заламывает: простите, дескать! Я стою с чемоданом в руке и сухо перевожу мольбы шефа на английский. Таможенники не реагируют. Я вижу: сейчас закроют и грузовой вход; думаю: да гори ж ты синим огнем, подлюга, одно горе от тебя! Говорю сквозь зубы: ну что, я поехал? Шеф шипит по слогам: ва-ляй!
— Сэр! К данной фирме я не имею отношения. Я был приглашен этим мистером в качестве переводчика только на одну поездку. Насколько я понял из разговора с ним, мои функции исчерпаны. Могу ли я идти?
— Да, можете. Стараясь как можно противнее сверкать пятками, я устремился к грузовому входу «Анны Карениной», в глубине которого тускло блестели ряды подержанных автомобилей.
А шефа, как только пароход отчалил, таможенники отпустили. Прищучить не смогли, но наказать ухитрились-таки. Пришлось ему ехать через польскую границу, где очередь на три дня. Там с него братки пятьдесят долларов сняли. А то, говорят, ночью без стекол останешься. Сначала требовали двести — он уперся: у меня нету. Они ему: давай сколько есть! Он им: пятьдесят возьмете? Они, конечно, зубами заскрипели, но взяли.
А я на пароходе как белый человек три дня прожил: и осетрина в ресторане, и бассейн, и сауна. Сидят в ней бандюки в золотых цепурах, а самый главный говорит: ну, мы все здесь, понятно, за одним и тем же. За чем именно, я понял смутно, но приосанился и челюсть выпятил.
Как приехал к жене — всю жизнь помнить буду. Прошел на кухню, чемодан поставил — она выходит, а глаза на мокром месте. Пригляделся — а нас уже вроде как трое.
* * *
Мои друзья единодушно решили: если я еще раз поеду куда-нибудь с этим (непечатное слово), никто из них больше не подаст мне руки.
Четыре месяца спустя шеф снова позвонил мне:
— Ну что, летишь с нами?
Вся злость куда-то моментально ушла…
— Да уж не знаю, что тебе и сказать…
— А в Мадрид? Ночевать будешь где захочешь. Ты подумай. Кого ты там хотел увидеть? Как ее там? В общем, жду завтра в офисе.
На следующее утро, едва переступив порог фирмы, я стал свидетелем бунта. Посреди офиса стоял сутулый блондин в гимнастерке и, втянув голову в плечи, произносил обвинительную речь:
— Всё, к чертям! Больше никуда не еду! Только и разговоров, что о бабах, да кто ночью навонял! Хватит!
Нервно жестикулируя, он едва не задевал лампочку у себя над головой, и казалось, будто он стоит на эшафоте.
Шеф размешивал сахар в стакане чая и, подмигивая в сторону мятежника, по-хозяйски хихикал:
— Куда он без меня денется!
* * *
Десять дней на ярмарке слились в один яркий мазок: двухметровые агавы на газонах, аромат кофе и жареной рыбы, тонкие, открытые по моде девичьи талии и загорелые лысины безупречно одетых отцов семейств...
Я ночевал в Алкала-де-Энарес. Это в тридцати километрах от Мадрида. На городских стенах, меж которых некогда бродил Игнатий Лойола, вьют гнезда аисты. На главной площади — памятник Сервантесу, который здесь родился. А еще там есть двор, похожий на двор моего детства. Там живет самая близкая мне женщина. Нет, конечно, самая близкая мне женщина — это моя жена, но… бывает ведь, что человек живет две параллельных жизни, и это от него не зависит. Одна жизнь — та, которая… да, вот ведь чему определение вздумал дать... А другая — та, что когда-то тоже была земной жизнью, но вдруг оборвалась и теперь продолжается внутри тебя — день за днем, год за годом. И кто знает, какая из них в последний миг побежит перед глазами…
— Через любовь характер свой изменишь, сынок…
Так прозвучал когда-то приговор цыганки, протянутую руку которой я не глядя оттолкнул, лихо вышагивая в кирзовых сапогах по петрозаводской улице…
Вы сгубили меня, очи черные…
* * *
...Ветер лихо трепал за окном кусты сирени, обрывая последние лепестки, так что казалось, будто за окном размахивает шашками конница.
Я был влюблен — тяжело и бестолково. Мы долго метались, ссорились, мирились — и наконец поселились вместе. Зимой жили у нее в коммуналке на Васильевском острове, а летом у меня, на Белевском поле.
Это место, где в лужах шевелят лапами гигантские плавунцы, сумерки оглушают сверчки, а белыми ночами над головой носятся, пикируя на комариные стаи, летучие мыши... Если бросить камень, мышь в крутом вираже атакует его, принимая за огромную черную муху...
Мы сидели у окна, слушали музыку и наблюдали буйную пляску сирени. Лариса взяла меня за руку. Мы вышли на середину комнаты, и я обнял ее за талию. В этот момент кто-то тоненько постучал в окно…
Мы обернулись: крохотная зеленая птичка настойчиво и призывно долбила клювом стекло. Сев на подоконник, она тут же взлетала, с усилием зависала на одном месте — и вновь пыталась проникнуть в комнату... В том, что происходило, мне почудился какой-то знак...
Вскоре мы заехали на Васильевский — и снова увидели ее. Это было под вечер. Собрав вещи, мы присели на дорожку — и тут раздался знакомый звук...
В оконном проеме, на фоне угасавшего неба, бил крыльями крошечный силуэт, а миниатюрный клюв упорно выводил по стеклу: та-та-та, та-та-та... По затылку у меня пошли мурашки…
А потом, уже в конце лета, нас пригласили к себе в общежитие друзья-кубинцы. Была обычная субботняя вечеринка. Гремела румба, гости угощались ромом, смуглый бородач в углу набрасывал карандашом чей-то профиль... Дождавшись паузы, мы рассказали о странной гостье.
Русские, которые были в комнате, замялись; кто-то неуверенно сказал, что это к смерти. Кубинцы, наоборот, веселились от души: это сунсунсито! У нас есть птичка, маленькая такая; когда она прилетает в дом, ждите ребенка!
Разгорелся спор, и тут внезапная резкая дробь заставила всех разом замолчать. Странное создание, появившись на миг светлым пятнышком за мутным стеклом, простучало по нему всего одно загадочное слово. В комнате повисла гробовая тишина…
* * *
«Сурьянамаскар» на санскрите означает «приветствие солнцу». Так называется упражнение, которое выполняют по утрам йоги. Солнце врывалось в распахнутое окно, покрывало светлым узором обои, чертило на полу огненные трапеции. Я принимал холодный душ, а затем неспешно приветствовал неистовое испанское солнце. Оно слепило меня белизной молока с кукурузными хлопьями, стреляло тонкими лучами из банки с медом, отскакивало зайчиками от чайной ложки… Я, закрывшись от него ладонью, просматривал свежие новости.
Вслед за лучами солнца комнату наполнял запах жареной рыбы. Где-то хлопали оконные рамы, оглушительно трещали мотоциклы, звенели голоса детей. Я допивал кофе и выключал телевизор. Потом мы с маленькой Сашей выходили из дома, и я, боясь дышать, за руку вел ее в школу…
— Привет, Алехандра! Это кто с тобой?
— Мой дядя…
Мордашка моя ненаглядная, я же знаю, что тебе хочется сказать… Мне кажется, что я слышу: ты произносишь совсем другое…
* * *
С деньгами на этот раз повезло. Работу мне щедро оплатили трое «новых русских», которых неистощимый на аферы шеф убедил в том, что нет на свете выгоднее бизнеса, чем торговля матрешками за границей. Бизнесмены взяли на себя оформление виз и авиабилетов, закупили в Москве несколько ящиков изделий народных промыслов и прилетели вместе с нами в Мадрид, дабы воочию лицезреть бурный процесс превращения товара в деньги.
Матрешки окупаться не спешили. Каждый вечер шеф бодрым голосом сообщал партнерам, что вот-вот пойдет основной клиент — и тогда товар «разлетится на раз». Где-то на пятый день финансисты заволновались. На шестой день, прервав свою экскурсионную программу, все трое с утра явились на ярмарку, зашли за прилавок и молча расселись на стульях позади нас. Торговля оживилась. Шеф, будто фокусник, принялся открывать одну матрешку за другой, выкрикивая при этом цены то по-итальянски, то по-португальски. Илья на виду у публики обтирал мягкой тряпочкой огромные, размером со страусиные, пасхальные яйца, глядя на них так, будто не отдаст их ни за какие деньги (так в конце концов и вышло). Я же неустанно приводил в движение деревянные игрушки, изображающие кующих медведей и клюющих нарисованные зерна кур. Что до публики, то на рекламные ухищрения она клевала слабо. Заградотряд за нашими спинами все более мрачнел, подсчитывая убытки. К вечеру поток любопытствующих, но ничего не покупающих испанцев иссяк. Мы без сил рухнули на свободные стулья и коробки. Шеф, испепеляемый взглядами обманутых партнеров, сохранял, однако, безмятежное спокойствие. Говорят, именно так выглядела сцена убийства Распутина.
За день до отлета домой разъяренные коммерсанты зажали шефа в углу и сделали ему «предъяву». Лицо прохиндея напоминало маску из греческой трагедии. Развязка наступила в первом же акте. Шеф обязался компенсировать своим жертвам все затраты и возместить моральный ущерб.
* * *
Кажется, в жизни ничего не изменилось. Может быть, потому что мне уже сорок? Напротив меня в кроватке лежит ребенок. Все воспринимается так, будто ко мне пришли и сказали: вот твой сын — и я должен этому верить. Я обязан выполнять свой долг отца, и я делаю это. Что же это, равнодушие? Столько лет я представлял себе нашу встречу, ожидал от себя всплеска горячей нежности, привязанности, готовился стать добровольным рабом своих чувств… Вместо всего этого я сижу и не отрываясь смотрю в глаза мальчику. Он точно так же смотрит на меня. В тишине слышно тиканье часов…
— Ну что ты сидишь как пень! Поговори с ребенком.
О чем же нам говорить? Ему, наверное, еще нечего, а мне, кажется, уже нечего сказать… Да и, в конце концов, разве нужно говорить? У него мои карие глаза. Я сижу и молча смотрю в них, всем телом ощущая, как в бездонные темно-вишневые зрачки медленно перетекает все, что есть во мне.
* * *
В окрестностях Гамбурга от ровных, как стадионы, полей в сумерках поднимается молочный пар. На полях пасутся косули. Вокруг полей — картинно-узорчатые кроны вязов и кленов. Меланхолия… Тут в позапрошлом году я гулял с хозяйкиной собакой. А вон в том доме живет дед, который мне пальто подарил.
— Гутен таг.
Бог его знает, кто это, — да и не важно.
— Гутен таг.
Двухэтажные домики выходят на дорогу стеклянными фасадами — как пожилые пары пьют вечерний чай, видно за километр.
Тротуары и дорожки вымощены плиткой, на газонах невиданные растения. Все стерильно, как в больнице. Будто и не дышит земля. Хотя это я, конечно, злобствую от зависти. Знаю ведь, опять приеду в свою коммуналку — начну пинать ногами картонные коробки с вещами в коридоре, на глазах всей квартиры демонстративно драить плиту, обрывать со стен болтающиеся, как белые флаги, куски обоев, пытаться достать шваброй паутину на потолке…
А потом… Потом пар выйдет и станет все, как встарь. В конце концов, кто мы в мире, как не вечные странники!
* * *
В коммунальной квартире на Васильевском острове я поселился в канун своего тридцатилетия. В жилконторе сказали, что дом не рухнет, потому что опирается на соседнее здание, — я и въехал.
Моей соседкой оказалась дама пятидесяти пяти лет, преподавательница химии. Величавой осанкой, степенной походкой и румянцем она внушала мне покой и уверенность в том, что дом останется стоять.
Некогда дом был знаменит своими мозаичными мастерскими, которые теперь занимали живописцы, днем и ночью сновавшие по лестнице вверх и вниз со связками багетов и холстов. Кроме того, когда-то в нем жил поэт Бальмонт. Сначала я думал, что он жил именно в моей квартире, потому что только у нас был балкон с видом на проспект, и у меня не было сомнений, что поэт выбрал из всех квартир именно эту. Впоследствии выяснилось, что я ошибался. В моей квартире провел детство философ Исайя Берлин. Бальмонт жил выше.
Ванная, коридор и кухня выходили окнами в узкий кирпичный колодец. Треть кухни была отгорожена черным буфетом, вырастающим из подиума. В буфете была дверца, через которую можно было проникнуть внутрь сооружения, а может, и вообще куда-то в Иное…
Ровно в десять вечера соседка удалялась к себе и запирала дверь на ключ. Когда разводили мосты и проспект за окном пустел, мое жилище наполнялось странными звуками: кто-то ходил по коридору, постукивал в стены, кашлял, а порой издавал нечто среднее между урчанием водопроводной трубы и кошачьим воем…
Того, что в темноте может примерещиться и свести с ума, я боялся с детства. Первые воспоминания — веревочная сетка детской кроватки и пустая стена над ней. Мать гасит свет в комнате, и окна соседнего дома отбрасывают на стену яркие блики. Я застываю в оцепенении...
Через мгновение фосфоресцирующие пятна начинают двигаться, сливаться, превращаться в причудливые фигуры, обретают человеческие очертания. Я зажмуриваюсь, но любопытство берет верх. Фигуры на прежнем месте. Губы беззвучно шевелятся, я напрягаюсь, стараясь услышать, и засыпаю измученный лишь далеко за полночь.
Однажды — мне было шесть лет — я проснулся будто от толчка. На одеяло падал тусклый свет со стороны столика, стоявшего за спинкой кровати у меня в ногах. Нечто огромное застыло в ожидании — оно было там, за спинкой кровати, — свет падал от него! Но я не успел даже ни подумать об этом, ни повернуть головы, чтобы посмотреть...
Леденящий душу звук расколол тишину комнаты. Я резко повернулся к столику, и мой отчаянный крик слился с ревом чудовищного существа, висящего над столиком. Ног существа не было видно, но ладони с растопыренными пальцами были обращены ко мне — одна рука была у плеча, другая вытянута вперед, атакуя меня... Волосы существа были вздыблены, обрамляя голову ореолом, огромные глаза пылали гневом. Передо мной — создание чужое и опасное. Я закричал, и видение исчезло. Комната погрузилась во тьму. Подбежал перепуганный отец, но от сильного заикания я не смог ничего произнести…
И вот, четверть века спустя, съежившись от одиночества, я вновь, как завороженный, наблюдал за бликами на стене…
Комната справа стояла пустая, и некоторое время спустя ее заняли новые соседи: крепкая геодезистка лет сорока и ее друзья… Буфет на кухне им мешал, они его разобрали, стали рубить подиум, — а он оказался потолком квартиры, которая въехала углом из соседнего дома. Когда соседи обнаружили полость, они решили, что там клад, и стали кидать туда щепки и куски штукатурки, чтобы проверить глубину. Кидали и внимательно прислушивались, пока внизу не зажегся свет и оттуда не понесся трехэтажный мат.
...Первое время мы пили вместе. Соседи сдавали мои бутылки, оставляли у меня в комнате на столе мелочь и что-нибудь тушеное в кастрюльке…
Компания, заполонившая квартиру, родом была откуда-то из тундры. Настоящие бородатые шестидесятники. А потом геодезистка вышла замуж за бывшего рабочего экспедиции. Первым делом молодой супруг освоил «пятак», где томились от скуки местные алкаши, обликом и повадками напоминавшие зомби из фильмов ужасов, а затем эти зомби, потеснив шестидесятников, начали осваивать нашу квартиру.
Общего языка я с ними не нашел и, когда они там отрывались на полную катушку, сидел, как Ленин в Разливе, накинув пиджак на плечи, и скромно готовился к урокам.
У меня было дело: я был школьным учителем.
Исполненные пафоса и страсти, мои речи на родительских собраниях имели немалый успех, коим, разумеется, я был обязан соседям и их гостям, неустанно вдохновлявшим мой риторический дар.
— Товарищи родители, мне хотелось бы сказать вам одну очень простую вещь, которая может показаться вам банальной. Хаос, который мы ежедневно видим вокруг себя, порождает хаос и в нашем сознании. Красота — вот стена, которая не дает зверю в нас вырваться на волю… И стремление к ней — не к роскоши, а к гармонии прежде всего внутренней! — это единственная альтернатива и примитивному потребительству, и тяге к самоуничтожению, которая так ярко выражается в пьянстве.
Степенная дама скоро не выдержала и съехала, а вместо себя поселила сына с молодой женой. Через некоторое время у них родилась дочка, а потом и вторая. Мама укладывала дочурок спать, открывала дверь комнаты, чтобы вовремя услышать их плач, — и уходила на кухню. А это далеко по коридору, коридор с загибом, в комнате можно было трубить в фанфары — она бы не пришла.
А мне такой эффект каждую ночь напоминал о голосах, которые, как я читал, непрестанно слышат шизофреники: в одном ухе грубые и отвратительные, а в другом — добрые и нежные.
Правду сказать, все это меня не сильно тяготило: мне было всего тридцать три, а на дворе было время Надежды. Я стал членом Народного фронта: орал на митингах, участвовал в шествиях, клеил по ночам листовки, агитировал за новую жизнь...
— Сынок, а вы что же, всё хотите капиталистам отдать?
— Ничто, бабуля, в частные руки не отдается! Рентабельное госпредприятие остается государственным. Хочешь организовать частное предприятие — начинай с нуля. Будешь успешно конкурировать с госсектором — флаг тебе в руки. Предприятия, не выдержавшие конкуренции с частным сектором, не приватизируются, а передаются рабочим коллективам, которые отныне организуют производство, следят за трудовой дисциплиной, делят между собой прибыль. Добыча сырья и тяжелая промышленность — короче, все, что относится к военной области, — прерогатива государства!
«Когда мы были молодыми…»
— Скажите, а вы не хотите баллотироваться в депутаты?
— Нет, каждый должен заниматься своим делом. Я учитель. Мое место у доски.
— Ну, у каждого своя профессия — кто же пойдет в депутаты? Безработных у нас нет... Будьте уверены, вы пройдете: вам помогут.
— Нет-нет, вам, конечно, спасибо, но это на Западе достаточно быть добропорядочным бюргером: структуры власти традиционны и стабильны, государство в экономику почти не вмешивается — ничего изобретать не нужно, все обкатано веками, а нашим депутатам предстоит решать беспрецедентные задачи, а значит, каждый должен знать политэкономию, историю, основы философии, иметь какой-то опыт хозяйствования…
«…и чушь прекрасную несли…»
Приходя домой, я обнаруживал, что и в коридоре у меня, как на Невском, бурлит незнакомая толпа. Митингующие шумно обсуждали, на каком углу и что лучше взять и что прикупить на закусь. Пройдя между ними, я открывал дверь в свою комнату и бросался на тахту.
Соседи несколько раз пытались изменить свое существование: отмывали комнату и ставили на стол букет гвоздик, потом обедали, не сводя глаз с букета, а затем шли в кино. Возвращались, снова жарили мясо — и опять шли в кино. И так по три раза в день.
Однако ни хрупкая красота стеклянной вазы с цветами, ни самое важное из искусств не могли противостоять чудовищной жажде, выжигающей изнутри двоих несчастных…
Они продали всю мебель, оставив в качестве золотого запаса диван. Его закладывали, выносили из квартиры, потом вновь выкупали, затем снова пропивали…. В конце концов, диван пошёл по рукам, а жилище облагородила невесть откуда взявшаяся гигантская картина Шишкина в толстенной золочёной раме…
Они в отчаянии затеяли ремонт: утром белили потолок и клеили обои, а вечерами напивались, срывали все со стен и окунали друг друга в белила. Однажды сатанинский грохот за стеной подбросил меня на тахте так, будто рядом рванул фугас. Рывком натянув штаны, я влетел к соседям и увидел рухнувшую со стены картину и прижатого к ней худого бородача в очках. Курчавый лиходей с цыганской внешностью держал его за горло. За спиной у жертвы просыпался в лучах солнца сосновый бор... Развернув нападавшего за плечи, я дал ему пинка и вышиб из комнаты. На мгновение дверь снова открылась, волосатая лапа схватила шапку из кучи и окончательно исчезла. На полу остался брошенный нож...
Милицию мне довелось вызвать лишь один раз: потребовали сами собутыльники. Криками они вызвали меня из комнаты, где я готовился к урокам, и моему взору явилась диковинная картина: трое мужиков, причудливо сцепившись, держали друг друга за руки и боялись ослабить хватку, потому что между ними лежал кухонный тесак. Нож я забрал, а потом вызвал наряд. Соседи вышли навстречу милиции с густо набеленными лицами, только глаза — шпок-шпок… Они появлялись из-за двери, будто актеры японского театра кабуки из-за кулисы: медленно и бесшумно, с поклоном и монологом. Милиционеры пятились, чтобы не перепачкаться в крови и белилах, а на лицах соседей было написано радостное изумление и, как мне казалось, настоящий творческий восторг.
Что меня спасало от безумия? Вера. Некогда безбожник и скептик, я принял в сердце Нагорную проповедь, с интересом прочел Бхагавад-гиту и с почтением — Дхаммападу, а кроме того, окончил курсы хатха-йоги, постигнув искусство стоять на голове и отвечать царственной медитацией на потоки черной энергии из-за стены...
Между тем, в квартире начались сходки откровенно уголовного характера. Во время побоищ от окон отрывались рамы, из дверей выламывались замки — и вдребезги разлетались стекла. Когда внезапно иссяк запас обычных лампочек, я повесил в коридоре красный фонарь, оставшийся со времен моего увлечения фотографией. Суровые, усатые жлобы в его свете смотрелись особенно эффектно.
Вскоре входную дверь вообще перестали закрывать. Соседи начали торговать по ночам водкой. Приходили мелкими шажками бомжи с тряпичными мешочками, тут же и пили. Один из них поселился у нас на кухне. Он покорил меня тем, что сидел всю ночь и читал. Книжки были обтрепанные, пятидесятых годов, с елями, поездами и суровыми лицами на обложках. Но он читал!
Однажды, стоя у классной доски, я почувствовал укус в шею. Едва дождался перемены, заперся в туалете и снял рубашку… Так и есть! Мама родная, дожил…
Страстную пятницу я провел в спецприемнике, где меня намазали с ног до головы какой-то гадостью, одели в беленький халат с косынкой и усадили на высокую скамью. По обеим сторонам от меня угрюмо восседали два бомжа.
...Дома царила странная тишина. К вечеру позвонил сосед. Он лежал в больнице с перерубленным плечом. Карающий топор жены чудом прошел мимо его буйной головы.
Как уж они там между собой договорились, не знаю, но спустя месяц семейный дуэт с новой силой грянул за стеной «Вот кто-то с горочки спустился»...
В тридцать восемь лет я вновь женился и решил положить конец беспределу. После того как соседи привыкли к угрозам и шантажу, мне пришлось обучиться искусству блатной истерики. Это когда в глазах сначала темнеет, затем, наоборот, вспыхивает ослепительный свет, и ты слышишь, будто со стороны, свое собственное рычание, которое нарастает, как вой сирены, — и наконец вслед за сокрушительным ударом кулака в дощатую дверь на соседей изливается поток сдавленных, хриплых проклятий, произносимых с каким-то ростовским выговором. Все действо носит шаманский характер и сопровождается чувством радостного исступления, оттого что наконец-то можно убить — и стать свободным, свободным, свободным...
Соседей не стало слышно. Я поверил было в избавление, но жена, обычно допоздна хлопотавшая на кухне, призналась мне, что, когда я засыпаю, они гуськом на цыпочках тянутся в туалет.
Я решил, что настало время последней битвы.
Прямо в проеме входной двери мы с соседом вцепились друг другу в горло. Мой противник был на голову выше и начал было меня одолевать. Сначала у него было привычное жалобно-униженное выражение лица, а потом оно сменилось торжествующе-злобным, и он прохрипел:
—За что ты меня угнетаешь?!!
Я выставил колено вперед, как таран, и начал медленно вдавливать соседа в дверной косяк и, когда тот ослабил хватку, ответил ему по-буддийски:
—Слушай меня внимательно, Витька! Я буду бить тебя не потому, что ты плохой, а я хороший, и не потому, что я плохой, а ты хороший, а потому, что мы разные и нам с тобой не разойтись. Убью — воздам почести!
Обещания я не выполнил. Спустя некоторое время всех обитателей квартиры начали таскать в милицию: Витька, редко просыхавший к тому времени, сам подозревался в убийстве. Справедливо или нет — уже не узнать: не дожидаясь конца следствия, сосед умер. Отравился паленой водкой, а у него и без того был панкреатит. Его жена, работавшая уборщицей в больнице, где он лежал, закрыла ему глаза. Всем его было жалко: девять лет под одной крышей... Мы к тому времени ожидали первенца. Приехала баба Катя, Витькина мама. Она всю себя посвятила заботе о своем младшеньком и теперь не знала, что делать. Они с моей женой привязались друг к другу, и Светка рассказала бабе Кате, что ей приснились горы, покрытые серебристым снегом, и Витька, который летал меж них, будто птица. Бабе Кате сон понравился. Потом я купил букет гвоздик, и мы пошли в морг прощаться с соседом. Нашли его не сразу: Витьке сбрили распутинскую бороду и лохмы. В гробу лежал статный красавец с тонкими, по-детски обиженно поджатыми губами. Казалось, будто своим диким существованием он был наказан за что-то — и смерть освободила его.
Овдовев, соседка почти перестала пить. Да и сын, недавно вернувшийся из армии, привел себе невесту — смешливую блондинку с четырехлетней дочкой. Совавшихся по старой памяти алкашей прием ожидал незавидный… В дом пришел покой... И дождаться его мне помогла, конечно же, любовь. Бог ты мой, мне уже сорок пять, а я влюблен как мальчишка и готов весь день стоять посреди прокопченной кухни, задыхаясь от табачного дыма, и целовать, целовать ее в лоб, в глаза, в губы — и внезапно ощущать, как с двух сторон наши колени обнимают крохотные ручки сыновей...
Надеюсь, когда-нибудь и я искуплю свои грехи, отработаю карму и все прочее, что не дает мне жить по-человечески. Может быть, я наконец встречу Учителя, он откроет мои слепые глаза, и мне станет очевидно, что все свои беды я непрестанно творю сам. В крайнем случае модный психоаналитик скорректирует мой жизненный сценарий, даст установку на успех — и я стану менеджером по продаже сантехники.
А пока…
«Средь шумного ба-ала…» — поток воды журча уносит прочь остатки борща.
«Случа-айно…» — вторит мне откуда-то из коридора блеющий голосок двоюродной бабушки новой соседки.
Коммуналка страшна непредсказуемостью…
У бабули старческое слабоумие. Ей-богу, диагноз какой-то хилый. Мы ходим за ней по квартире, как друзья того античного философа, который заявлял, что весь мир пребывает лишь в его сознании. Друзья боялись, что философ свалится в канаву, — мы пытаемся предотвратить поджог квартиры. Старуха забыла, как пользоваться спичками, поэтому зажигает газ от горящих соседних конфорок с помощью факела из газеты. Факел она бросает на деревянный пол.
Единственной опорой моей во дни... как там дальше — вспомнишь тут, пожалуй! — в общем, стала еще одна соседка, купившая комнату справа: кокетливая, эмансипированная особа, в первый же момент пребывания в квартире заявившая о своей приверженности к любви а trois.
Но любовь — ни втроем, ни как-нибудь еще — здесь ни при чем. Просто я, к своему собственному изумлению, стал вымещать на этом меланхоличном, безропотном существе всю накопившуюся за долгие годы злость. Едва заслышав воркованье соседки по телефону, я срывался на крик: какого рожна я каждый вечер должен слушать эту мутоту! «Я могла бы инициировать что-нибудь, но у меня нет мотивации...» Хренации у тебя нет!!!
И дальше в том же духе. И вот, когда из души компании, стойкого демократа и благостного непротивленца я стал неумолимо превращаться в заурядного тирана, хама и склочника, мне окончательно стало ясно, что изобретение коммунальной квартиры есть одно из величайших преступлений против человечества.
Иногда мы чувствуем себя одной семьей, вместе решаем кроссворды и пьем чай, делимся хлебом и деньгами, наши дети ходят друг к другу на дни рождения — и, может быть, где-то внутри нас уже теплится взаимная любовь. Но чаще, толкаясь у плиты, мы чувствуем напряжение, подобное тому, что царит на передовой во время затишья, и в глубине наших глаз прячутся лютые искры…
Когда жена принимается укладывать детей, я выхожу из комнаты искать себе пристанище. На кухне соседка слева раскладывает пасьянс. В коридоре эмансипе рассуждает по телефону о Пелевине. Из-за дверей ванной доносятся звуки магнитофона. Я ухожу с собакой на набережную. Огонек на куполе Исаакия манит к себе сквозь моросящий дождь, вызывая смешанное чувство тоски и умиротворения. Тщетно пытаюсь найти определение этому чувству... Милка вопросительно смотрит в глаза и машет хвостом. Пора домой...
* * *