XVI
«Дорогой доктор! Я давно хотел рассказать Вам про детство жены — то, что она сама мне рассказывала.
Ее отец всю жизнь любил ходить по квартире в широких трусах — крепкий, поджарый, в семьдесят лет ни капли жира не было, руки — клубки сухожилий, помню, доказывает что-нибудь, палец воткнет в плечо — будто гвоздь забил. Голос как труба. Жену, тещу мою, любил до безумия — и ревновал страшно. Бывало, и не сдерживал свою ревность...
Жена моя говорит, однажды он прицепился к какому-то слову матери и бросился на нее со страшным криком. Мать бегом из дома — он за ней. Догнал на улице и… А жена моя — ей тогда было восемь лет — подобрала где-то палку и в пижамке одной, босиком по сугробам — за ними. Он тещу схватил, а маленькая его палкой по спине... Он мать ее бьет, а она его — палкой, палкой...
И вот, Вы знаете, это просто невыносимо: чуть я голос повышу, она съеживается — и будто нет ее. Если по улице идем — останавливается и в лице меняется, чужое лицо становится. Меня это бесит, я в первый миг даже видеть и слышать перестаю, сердце чугуном сковало, — а она добивает: иди дальше один. Пытка дикая! Я ей говорю: это у меня голос такой, ты понимаешь? Голос! Я не ругаюсь, я тебе просто доказываю, понимаешь?! Не понимает, мелко дрожать начинает. С какой-то ненавистью. Будто не меня видит, а кого-то другого. Я уже умолять начинаю: да не могу я елейным голоском, как какой-нибудь Иудушка Головлев, — у меня же порвется все внутри!
Сама она, когда мы еще только поженились, вообще молчала — только выразительно смотрела. Улыбалась, кивала, пальцем показывала, мол, вот суп, ешь... Постепенно начала говорить, только тихо. А я тихо не могу...
А потом теща мне говорит: вот и мой — то же самое, дескать, голос у меня такой. И тогда я все понял, доктор. Как только я повышаю голос, у моей жены наступает измененное состояние сознания. Она превращается в свою мать, а перед собой видит не меня, а своего отца. И ждет, что я буду ее бить. И заранее ненавидит, потому что знает, что я буду ее бить. А я не бью — и тогда она делает все, чтобы ударил... Лицо становится уже не просто ненавидящее, а враждебное: наглое, циничное, глаза сощурены, голос незнакомый. Это у нее тоже из детства: она в школе дралась с мальчишками — и всегда побеждала. Они ее боялись. Класса до седьмого примерно. А в один прекрасный день она взялась одного бить за что-то — и удивилась, почему это ей его не одолеть. А потом влюбляться начали — драки и закончились.
Ладно, если уж заикнулся... Доктор, я ее ударил раз в жизни, когда мы с ней ругались — и она сама захотела, чтобы я ее ударил. Она на какой-то миг даже задумалась, чем бы меня из себя вывести, а потом хвать вазу, подарок нам на свадьбу, да бац об пол! И по сторонам поглядывает: что бы еще разбить... Вот я и решил ее в чувство привести! Она мне в ответ кулаком — и ахинею какую-то шипит вроде того, что вдвоем нам не жить, а кто выживет — будет растить детей...
Но попрекает она меня почему-то совсем другим. Это было как раз тогда, когда она вдруг начала меня чураться… Попрекала меня тем, что близость для меня — будто бы как нужду справить. С чего взяла? Одно ведь дело — облегчение, а другое — нужду справить… А мне на нее не наглядеться, руку не выпустить из своей, ночи жду как манны небесной. Дождался, ласкаю ее, спину ее глажу, края губ ее целую, сердце колотится от ее тепла — и только она спиной касается простыни — как подменили! Напряглась, глаза зажмурила, кулаки к груди прижала — в общем, будто парашютистка перед прыжком... Я ей шепчу: милая моя, что ж ты жмуришься, я же не собираюсь тебе в лицо плевать. А самому уже рычать хочется от отчаяния... Только руку к ней — она цап за нее — и дрожит вся. Тут накатило на меня: вижу, что не жена передо мной, не любимое мое существо, — а зло какое-то в нее вселилось и надо мной издевается. Схватил я ее за плечи и как начал трясти: очнись, очнись... Не ее я колотил об пол — мне хотелось вытряхнуть из нее это зло, чтобы она ожила, стала наконец собой...
Это, конечно, не по Вашей части, доктор, но... иногда я всерьез думаю пойти с ней в церковь. Однажды я слышал, как она говорила голосом... в общем, Вы догадываетесь чьим, я как будто в фильм ужасов попал… Вы подумаете, что я сумасшедший, но тогда надо записать в сумасшедшие всех верующих.
Жена потом говорит мне: кто один раз поднял руку на жену — уже не остановится. Это неправда. Я бил не ее, а того, кто притворился ею, украл ее лицо. Я только хотел освободить ее от него. Но теперь я буду терпеть, клянусь Вам...»
Однажды Егор подумал: а что рассказывает жена подругам о своих отношениях с мужем? Интересно, с ними она ведет себя так же скрытно, как и с ним? Или все им рассказывает? А может быть — у Егора похолодели виски — она не только все рассказывает, но при этом еще и комментирует — с холодным цинизмом, вульгарно при этом усмехаясь... Егор помотал головой, пытаясь представить себе любящий взгляд жены, но было поздно... Вот подруга Галя спрашивает:
— Почему ты это делаешь?
Жена молчит, как всегда, когда он в моменты ревности спрашивает ее, не было ли с кем чего... Главное-то, черт возьми, в чем?! В том, что возьми да и скажи: нет, не было! Улыбнись, положи руку на плечо, обними, скажи: нет, сколько же можно спрашивать, лучше в магазин сходи — сахар вон кончился... И все! Так нет, она воспитывает... Чтоб неповадно было впредь. Кому неповадно-то? Только мне? Отчего ж не всему человечеству?! Это я, что ли, один ревнивый?! Ты что же, природу хочешь переделать? Ах, у нее ассоциации: трудное детство! А я чем виноват?! И ведь знает, что кончится криком и ссорой: всегда этим кончается, — а молчит. Робот чертов!
Егор резко укусил себя за мякоть указательного пальца. Так когда-то кусал себя, когда нервничал, один его коллега по работе. Обидится на кого-нибудь — и вдруг начинает быстро туда-сюда ходить и трясти рукой, будто к ней что-нибудь прилипло, а потом как вцепится в нее зубами, будто кому-то в горло... Егору это казалось диковинным: каких только нервных реакций не бывает, — а спустя несколько лет он и сам однажды поймал себя на том, что гневно кусает себя за палец. Будто заразу подхватил...
В голове опять зазвучал диалог, как будто жена с подругой до сих пор ждали, пока Егор успокоится:
— Так почему же ты это делаешь? Ты просто скажи мне...
Жена сливает воду из-под картошки в раковину и, не оборачиваясь, бросает:
— А почему — нет?
Подруга смотрит на нее со страданием во взгляде, будто это ей изменяет жена, а не ему, Егору.
— Ну это же измена!
— Что это значит?
— Слушай, брось, а? Ну, я-то женщина — мне-то зачем вешать лапшу на уши! Я-то понимаю все…
— Зачем тогда спрашиваешь? Голос у жены резкий, почти визгливый. Подруга отвечает успокаивающим, почти виноватым тоном:
— Я от тебя не ожидала.
— Чего ты не ожидала? — Жена поворачивается к подруге, изображая искреннее удивление.
— Ты же всегда хотела союза с мужчиной… Именно союза.
— Он не мужчина.
Представить себе последнюю фразу стоило Егору труда. Поколебавшись немного, он снова отдался воображению:
— Зачем же ты живешь с ним? — Подруга закуривает. Жена протягивает ей блюдце под пепел.
— Он источник моего существования.
— Слушай, это свинство. Согласись же, а?
Глаза жены превращаются в узкие щелки. Она почти кричит:
— А ты думаешь, он хочет, чтобы я ушла, забрала детей — чтобы он опять остался в своей комнате с пустым холодильником и горой грязной посуды в кухне?!
— Так не ты же его кормишь, а он тебя… вас.
Жена отвечает почти спокойно, ища глазами консервный нож:
— Ему ничего не нужно будет без нас.
XVII
Салон в одной из своих квартир Митя все-таки открыл и даже поставил в нем рояль. Егор присутствовал в салоне в качестве повара. Кульминацией вечера был его выход к гостям с пловом или тушеным кальмаром на подносе. Вытерев рот салфеткой, Митя читал собравшимся Мандельштама:
Дано мне тело — что мне делать с ним,
Таким единым и таким моим?
Приемы, однако, продолжались недолго. Егор с тревогой отметил про себя, что Митя начал пить. Сначала это было не слишком заметно: он пил в клубах, как все люди его круга, а вернувшись домой, пропускал несколько рюмок дорогого коньяка. Егор тщетно пытался приучить друга закусывать:
— Митька, ты себе желудок испортишь!
— В Европе закусывать не принято, — возражал Митя.
— Так они же пьют после обеда, а ты небось и не жрал ничего сегодня!
Вечера становились все однообразнее. Художники и представители других творческих профессий уступили место нужным и полезным людям, в качестве которых все чаще выступали молодые дамы. Сам Митя тем временем начал толстеть и седеть. Не помогал ни велосипед, ни виндсерфинг. На молодежных дискотеках над ним начали подтрунивать и фотографировать его, когда он танцевал. Егор гадал, как же Мите удавалось заманивать к себе девушек. Он представлял себе, как Митька сладко улыбается им из своего серебристого «лексуса», приглашая прокатиться, а потом заманивает их в дурманящую полутьму ночного кафе и спаивает экзотическими ликерами, то и дело доставая из-за пазухи толстый бумажник. Егор вспоминал, как однажды Митя взял в ночное путешествие и его. Егору в ресторане было скучно, а под конец он стал свидетелем дикой сцены, когда Митя, получив счет, вместо того чтобы расплатиться и вежливо попрощаться, впал в сладострастный экстаз и принялся танцевать с этим счетом в зубах, распугивая окружающих.
Конечно, думал Митя и о женитьбе. Однако остановить свой выбор на ком-то он не мог. Женщины, которые полностью соответствовали его идеалу, относились к нему с иронией, в то время как те, которые проявляли к нему интерес, обязательно в чем-то не устраивали его.
— А чего ж ты хочешь? — ругал Митю Егор. — Ты же все силы прилагаешь к тому, чтобы подчинить себе женщину, подмять ее под себя! Тебе не она нужна, а ее верность. А как только у тебя появляется уверенность в ней, все остальное уже не интересно. Ведь это не она тебе причинила боль… — Егор делал паузу и ухмылялся. — А может, братец, тебе и не нужны женщины? Может, ты и впрямь того, а?
Митя подносил к губам пузатую рюмку и загадочно улыбался, глядя в нее, будто в магический шар.
Однажды Егор пришел готовить для Митиных гостей угощение. Митя открыл в халате. Из-за его плеча выглядывала незнакомая брюнетка, тоже в халате. Егора послали за коньяком. Далее от его воли уже ничего не зависело. Домой Егор возвращался злой, бормоча про себя: «Нет праведника ни одного... Ни одного...»
XVIII
Егор взглянул на телефон перед собой и задумался. В последнее время Митька стал вести себя подозрительно: мало того, что втравил его черт знает во что, так еще и на поганые намеки изошел… То пригласит Егора с женой к себе в гости смотреть фильм «Любовник», то, как бы случайно, назовет ее именем свою очередную даму… Странно… Допустим, там что-то есть… Любой нормальный человек будет это скрывать. Но если Митька боится, что правда раскроется, зачем он намекает? А если не боится, почему не скажет открыто? Интересно, мог бы он «резать» людей, как Джеймс? Егор представил себе Митю, притаившегося за углом с длинным ножом в руке. Выскочит, зарежет, а потом наклонится над остывающим телом и скажет виновато: так получилось…
XIX
Митя никак не мог понять, почему и вторая жена предпочла ему другого. Первая, ясное дело, не дождалась. А эта... Митя гнал от себя без конца повторяющееся видение: румяный рыжий жлоб лапает его супругу, а она с притворным смущением прикрывает глаза и, чуть раздув ноздри, откидывает назад голову...
По правде сказать, Митя с самого начала не исключал, что подобное может произойти, — может, поэтому и ребенка избегал заводить, — но не исключал, по большей части теоретически, исходя из своего знания женской природы. Впрочем, это же знание придавало ему уверенность в том, что на деле такого не произойдет. Когда Митя думал о том, почему это невозможно, лицо его начинало светиться от гордости... Связь жены с другим мужчиной он допускал только в одном случае: если бы это произошло с его разрешения и в его присутствии. В своих фантазиях на месте этого мужчины Митя чаще всего представлял себе Егора. В чем-то они друг с другом были схожи, но в чем конкретно заключалась схожесть, Митя понять не мог: ведь Егору почти не нужно было то, чем живут нормальные люди. Все для него было какой-то игрой, будто он не жил, а вечно примерял на себя чью-то роль. Так оказалось и с женщинами: у Мити в салоне Егор мог весь вечер с успехом носить маску Казановы, но последний этап давался ему с трудом, будто он чего-то боялся. Или действительно не хотел. Да и после всего у него было лицо человека, освободившегося от повинности, получившего наконец возможность стать собой.
В общем, в Егоре Митя опасности не видел, воспринимая его как нечто бесплотное. Но чтобы жена вдруг оказалась в жирных лапах розовощекого мужлана — такое в его сознании не укладывалось.
С тех пор как Митя развелся во второй раз, предметом его страсти стали замужние дамы. Когда он чувствовал себя на месте своего обидчика, отождествлял себя с ним, ощущение собственной несостоятельности уступало место звериной брутальности. Мите нравилось, когда женщины называли его диким. В такие моменты он находил облегчение и в оправдании своих бывших жен — хотя в то же время, раз за разом вглядываясь в искаженное гримасой страсти лицо чьей-то почтенной супруги, бессознательно пытался постичь природу измены. Особое наслаждение Митя получал, когда вызывал в своем воображении образ соперника. Обманутые мужья представлялись Мите изнеженными, самодовольными и женоподобными. И он, зажмурив в исступлении глаза, мысленно заставлял их присутствовать тут же, покорных и заискивающих, каким был он сам во время армейских помывок...
XX
Егор думал: почему милиционер во сне пытался обнять его и почему у него в лице не было ненависти, а, наоборот, была обида, будто Егор, от которого он не дождался помощи, предал его? Потом он вспомнил еще один свой сон. Такой же, как и с милиционером, — будто кусок из другой жизни. В этом сне Егора вешали фашисты. Был солнечный день. Ветер разогнал марево тумана, и воздух был удивительно прозрачным. По небу проплывали редкие облака. Казнь происходила на городской площади, обсаженной высоченными тополями. Вдалеке под деревьями играли дети. Егор слышал их голоса. Они копали палочками землю, перебегали с места на место — и опять ковырялись в земле. Им дела не было до того, что происходило с Егором. Перед эшафотом стояла согнанная фашистами толпа. Люди напряженно смотрели в лицо Егору, пытаясь понять, что он сейчас чувствует. Палач придвинул к Егору табуретку, показал на нее пальцем. «Сюда?» — дружелюбно кивнув палачу, спросил Егор. Тот ничего не ответил. Егор встал на табуретку одной ногой, затем другой, помог палачу надеть на себя петлю. Он знал, что сейчас умрет, и на пороге иного бытия, а может, и небытия все человеческое потеряло для него смысл — осталась лишь странная, поднявшаяся откуда-то теплой волной любовь. Не только к тем, кто стоял внизу и сочувствовал ему, но и к палачам, которые, как он ясно видел, совершают ужасную ошибку. Вешать его не было никакого смысла, но они не понимали этого, старательно выполняя то, чему их учили. Поэтому он их жалел и вместе с ними участвовал в этом муравьином действе...
Может быть, и милиционер, с изумлением ощутив в своем теле орудие смерти, понял, что перед ним не нарушитель закона, а его исполнитель: такой же, как он сам, раб обстоятельств, которые сложились так, чтобы его, милиционера, жизни пришел конец. Сам Егор смерти не боялся и наяву. Проведя всю жизнь в детстве, он понимал смерть как миг взросления. Он умрет, но не так, как все, кого он знал, — и прежде чем его сознание станет бесконечным, он станет начальником планового отдела или гладко выбритым подполковником с портфелем, а может быть, даже и телохранителем — и у него из уха будет торчать проволока.
XXI
«Дорогой доктор Щеглов! Я хочу написать Вам о главном. Наверное, это объясняет все. За три года до нашей свадьбы мы избавились от ребенка. Она не хотела делать это. А я... Я тогда все еще любил другую женщину — это была болезнь. Долгая, мучительная... А новое чувство у меня только еще зрело. Я это понял, когда она показала мне семейную фотографию: обычная семейная фотография, человек семь на ней. Знаете, когда человек не очень-то дорог, — а я привык относиться к ней сами понимаете как, — семейные фотографии тем более не интересуют. А тут... Она мне ее протягивает, и я ее начинаю рассматривать. И сам себе удивляюсь. Будто кто-то другой моими глазами смотрит — и ему интересно. В тот момент у меня новая жизнь началась.
И вот она забеременела. А я еще не готов был к этому. Хотел ребенка от женщины, которую любил бы без всяких сомнений. А иначе — ну каким я буду отцом! Но сказал ей так: если уж ничего нельзя будет сделать, я возьму на себя ответственность. Ее будто громом поразило. Глаза закрыла и сидит неподвижно. Это потом я понял, что она только вторую половину фразы услышала... Она однажды сказала, что это было тихое счастье — будто по реке плывешь...
Я помню: куда ни пойду — везде ее глаза вижу. По улице иду — она навстречу, смотрит на меня с надеждой... Только пройдет мимо — опять идет навстречу... В метро по эскалатору спускаюсь — она внизу стоит, ждет. Домой поднимаюсь — она у дверей. Молчит и смотрит, а я шепчу: оставь ребенка, не делай ничего. Понимаете? Вслух сказать этого не могу, а мысленно прошу.
Что с ней в больнице было... Она мне только намеками рассказала. Отошла от наркоза, а врачи ей: «Лечиться надо!» Наверное, искала ребенка... Доктор, теперь я вижу его. Уже десять лет вижу. Будто он растет, ходит рядом...
Вы знаете, я решил тогда, что всю жизнь буду искупать перед ней свою вину. Позвал ее жить к себе, сделал предложение, потому что был уверен: она хочет этого. Она пришла — только уже другая. Двое детей уже, а я ей все как чужой.
Я ничего не могу изменить, доктор...»
XXII
— Егор, извини... так вышло...
— Ты специально дверь оставил открытой, да?
— Да я не подумал... Как-то все получилось само собой...
— Ага... Сходи, Егорушка, за коньячком, а мы пока тут с твоей женой лимончик нарежем... Не бывает у тебя само собой! Ты же все заранее продумал... Хотел перед фактом меня поставить? И за нее сомнения решить, да?! Точки над i, так сказать?! А ты у нее спросил, нужны они ей были или нет, эти точки над i?!
— Егор, ну ладно, бей, ну давай… виноват я, ну что поделаешь. Ну виноват, бей...
— Размечтался! Бей, да?! На колени, педрила! Сейчас сбудется твоя мечта!
— Не трогай его! Ты всегда знал!..
Опять этот чужой голос. И все — чужое, враждебное, невиданное доселе... И, как никогда прежде, желанное... До спазмов, до острого зуда в животе, до потери дыхания... И если замахнуться и зарычать — оно станет испуганно-покорным... Как никогда прежде... как никогда прежде...
XXIII
Вот уже несколько дней он с утра начинал отсчитывать время до прихода ночи. Днем у него противно сводило мышцы живота и он по большей части просто сидел, раскачиваясь на стуле. С женой не разговаривал, позволяя себе лишь отрывистые раздраженные реплики, которые будто слышал со стороны. Когда темнело и гасли огни окон, ему казалось, что время повернуло вспять и ничего страшного не произошло, а если и произошло, то во сне или в его дурацких фантазиях. Иногда ему думалось, что он наконец сошел с ума, а ночью болезнь отпускает его.
Он вспомнил, как прежде несколько раз он просыпался по утрам с необыкновенно ясной головой и быстрыми, как в юности, мыслями. За веками не ощущалось привычного песка — глаза будто омывал холодный поток или обдувал свежий ветер. То же он почувствовал, когда впервые пересек на поезде границу и оказался в новом, бесконечном мире, говорящем на других языках и живущем по иным законам... Теперь он испытывал нечто подобное по ночам.
Днем он ходил по грохочущим улицам, напрягаясь от взглядов прохожих, от обрывков их разговоров, потея от чужих мыслей, которые давили на него, пронизывали со всех сторон, как стальные иглы. Мириады голосов звучали внутри, не давая покоя, не отпуская ни на миг, будто желая разорвать его тело на кусочки, превратить в клубящийся рой...
Ночью была тишина. Никто не смеялся над ним, никто не осуждал его. Он осторожно приподнимал одеяло там, где была голова жены, и расправлял на подушке хвостик ее волос, перехваченных резинкой. Потом целовал жену в макушку, пока она не просыпалась. Потом обнимал ее за плечи, поднимал и сажал рядом с собой.
Жена не ругалась, не отворачивалась, не отрывала его рук от себя — только смотрела широко раскрытыми глазами в сторону. Он не мог понять ее взгляда: с одной стороны, ему казалось, что она относится к нему не то с покорностью, ощущая вину за то, что причинила ему боль, не то с бесконечным терпением, как к обреченному больному; а с другой стороны, ее будто и не было рядом.
Он ни в чем жену не винил. Если кто и был в чем-то виноват, так это... хотя, наверное... какая тут может быть вина... никто ни в чем не виноват...
Однажды, когда он пришел с работы, жена вышла навстречу. Егор застыл в ожидании какого-то чуда.
— Тебе Джеймс звонил. Выслал приглашение.
Егор хотел спросить у жены что-то... но замолчал на полуслове: ему вспомнился красивый китайский фильм, где совершенные воины, вместо того чтобы сразиться друг с другом, проводили весь поединок мысленно, с закрытыми глазами. Он решил, что и они с женой могут мысленно проговорить все, что им есть сказать друг другу.
XXIV
В последние дни перед отлетом Егор чувствовал себя как-то странно. Это не было тревогой в привычном смысле слова. Егор ощущал, что перестал быть собой. Он все чаще подходил к зеркалу и застывал около него, вглядываясь в свое отражение. Всю жизнь он воспринимал зеркала как волшебные окна в будущее и, подходя к ним, разговаривал с тем счастливым Егором, который уже достиг того, о чем он с этой стороны только еще мечтал, — а теперь вдруг понял, что видит в зеркале себя нынешнего. Он подолгу рассматривал свое похудевшее лицо, трогал морщины у глаз — и в конце концов пришел к выводу о том, что стал выглядеть мужественнее.
В день отлета он уже был спокоен. Сделал зарядку, принял горячий душ, позавтракал, постоял у окна. Затем вызвал к дому такси, быстро оделся, проверил, на месте ли документы и билет, вышел из дома. Машина выехала на пустынное утреннее шоссе, и Егор почувствовал, что теперь от его воли уже совсем ничего не зависит. За окном замелькал частокол тополей, и ему захотелось достать их длинной палкой, чтобы вышла лихая деревянная трель...
Регистрация закончилась необыкновенно быстро. Егор прошел в салон, отыскал свое место, забросил сумку наверх и протиснулся к окошку. Подумал, что самолеты на фотографиях — большие и белоснежные, а вблизи — маленькие, ржавые и неуклюже склепанные.
Миниатюрная японка с поклоном и улыбкой заняла место рядом с Егором, стала рыться тонкими пальцами в сумочке. Егор грустно подумал, что она похожа на мотылька и что, если они начнут падать, он поцелует ее... Он закрыл глаза и увидел свою соседку танцующей на сцене в белом полупрозрачном платье. Она бесшумно летала среди нарисованных ракит, нависших над неподвижным ручьем. Егор прислушался, чтобы расслышать звуки флейты, но в этот момент самолет взревел мотором и медленно начал разбег, а потом, когда он оторвался от земли, все мысли куда-то пропали, будто с непривычки остались где-то внизу — наверное, потому, что в небе не было ничего, о чем можно было бы думать.
Егор нащупал под сиденьем кнопку, нажал на нее и откинул спинку кресла назад. Так он пролежал два часа, наблюдая, как в тусклом матовом свете бродят по салону, словно вырезанные из черной бумаги, силуэты.
Потом остался только монотонный звук — словно жужжание гигантской пчелы.
Егор закрыл глаза...
До аэропорта оставалось лететь двадцать минут, когда самолет резко тряхнуло. Пассажиры невольно поджали ноги под сиденья. Ровный гул моторов сменился натужным воем. Корпус машины завибрировал — сначала мелко, затем все ощутимее.
Егор взглянул в окно — море, которое прежде виднелось в окошках по правому борту, теперь было слева: они почему-то летели в обратную сторону. Стюардесса пробежала в кабину к пилотам, затем появилась опять и заспешила в хвост самолета. Егор подумал о жене. Он увидел ее широко раскрытые глаза совсем рядом, будто сидел на дереве над самой землей. Он прижался лбом к стеклу, как будто это был ее лоб.
Облака теперь проносились мимо снизу вверх, словно по земле мчался наперегонки с самолетом огромный паровоз — и эти белые клочья летели из его трубы.
Кто-то выдохнул: «Падаем!» — и в ушах Егора поднялся сплошной стеной крик. Несколько мужчин кинулись к кабине, где боролись со штурвалом пилоты, остальные пассажиры судорожно схватились за спинки кресел перед собой.
Перед глазами Егора пронеслись все его сны, в которых он срывался в пропасть — но никогда не долетал до ее дна, успевая погрузиться в черный туман, а затем открыть глаза у себя в постели. В этих снах он чувствовал тот же противный зуд внизу живота и электрический разряд, бегущий вверх по спине...
Может быть, и он кричал вместе со всеми, — но уже не замечал этого, как и маленьких кулачков японки, изо всех сил вцепившихся ему в одежду. А может быть, перед тем как долгожданные исполинские ладони чугунной хваткой сомкнулись на его теле, он вспомнил о соседке — и поцеловал ее...
А потом его и вовсе не стало в самолете, — а где он открыл глаза, никто, кроме него, не знает.
XXV
Мите приснилось, будто он лежит в постели и смотрит на занавески, которые шевелятся от ветра. Оконная рама и стена залиты солнечным светом, над крышей соседнего дома синеет краешек неба, а перед кроватью в кресле сидит Егор. У Мити по затылку мурашки бегут, между лопаток будто ледяная игла воткнулась, а внутри грустная музыка звучит, только Митя ее не слышит, а чувствует. Егор смотрит сквозь Митю неподвижным взглядом, чуть повернув голову, и глаза у него почему-то не карие, а прозрачно-серые. Мите страшно, ему кажется, что Егор смотрит на него, как змея на какого-то зверька.
— Егор, ты где был? — спрашивает Митя.
— Дома, — отвечает Егор, только губы у него не двигаются.
— Егорка, ты обижаешься на меня?
Егор вдруг увеличился вместе с креслом и оказался совсем рядом, а его голос зазвучал где-то у Мити внутри — там, куда воткнулась ледяная иголка.
— Что же мне обижаться, Митька? Мне на себя разве что обижаться надо было. А ты живешь правильно, по справедливости.
— А ты разве не по справедливости, Егорка? — удивился Митя.
— Теперь и я по справедливости, — ответил Егор.
Митя принялся было рассказывать Егору, что произошло за время его отсутствия: и что с семьей его все хорошо (пусть он, Егор, не беспокоится), и что экономический кризис вроде идет на спад. Даже про выборы в Америке собрался он говорить, только Егор вдруг пропал, а Митя оказался среди толпы с портретами избранного президента. А когда он проснулся, то увидел, что комната точно так же залита солнцем, — и тогда он встал с постели и вышел в застекленную лоджию. Перед ним во всю длину вытянулся Троицкий мост, по которому неторопливо ехал трамвай; на другом берегу Невы зеленел Летний сад, золотились шпили и купола, а справа, совсем рядом, сиял в чистой синеве ангел с крестом, прямо у стоп которого копошилась маленькая черная фигурка верхолаза. На мгновение Митя ощутил себя карабкающимся вверх по кирпичной трубе, а потом вспомнил рекламу, в которой рассказывалось, что будет видно из окон его дома, и подумал, что главное — это откуда виден его дом.
А потом он погрузился в сладкое безмыслие, которое нарушил шумный порыв ветра, — и тогда Митя заметил, что залетная чайка оставила на стекле лоджии темный знак. Из кармана халата зазвучал «Танец маленьких лебедей».
Митя в последний раз взглянул в окно и усмехнулся:
— Все по справедливости!
2009
< Назад